Маленькая Жизнь или Нежный Гитлер

 

(комедия с четырьмя ударами по голове)

 

Удар первый.

Если утром, часиков в пять, выйти в наш больничный парк, то можно подглядеть, как из старого гнезда на дальней берёзе выбирается седая почти облезлая ворона. Тяжело, чуть взмахивая крыльями, она почти падает на землю и потом минут двадцать-двадцать пять прогуливается. Дорожка в этом месте делает крюк, чтобы потом вывернуть к главной больничной аллее. Вот по этому асфальтированному аппендиксу, переваливаясь с лапы на лапу, гуляет седая старая ворона. Её голова от тяжёлого клюва всегда наклонена к земле, а крылья как два пиджачных рукава сцеплены невидимым замком за спиной. Этакий важный пожилой господин. Я специально несколько раз вставал пораньше и выходил в парк, чтобы получше разглядеть ворону. Кроме её старости и клочьями свисающей седины, было что-то особенное в этой птице! Вчера понял. Мне удалось разглядеть чёлку. Да. У старой седой вороны была чёрная чёлка. Вся седая, а чёлка чёрная. Ворона подняла голову - и я увидел чёлку. А когда увидел, то сразу понял. Чёлка, два острых тревожных навыкате глаза и энергичные  уклоны головы то к левому, то к правому плечу. Узнали? Я узнал сразу! Там же, известным жестом, я поприветствовал Адольфа!

У меня болит голова, и последнее время что-то в ней постоянно булькает. Для меня жизнь наступает летом. И  пусть моя коротенькая жизнь будет такая же, как коротким бывает лето.  Всё равно, маленькая жизнь – это лето! Как в песенке: «лето - это маленькая жизнь!»  Кажется, что сто лет помню эту песенку. Точнее, из всей песенки помню лишь как он с милиционером выпивал где-то, а она в это время была на юге. И ещё помню этот припев про маленькую жизнь. Вот так бывает. Один что-то пропел или просто сказал, а другой про это пропетое или сказанное подумал и тоже сказал. И завилась верёвочка, потянулась ниточка, завязались узелочки, понеслась душа по кочкам. «Узелочки и кочки» это для рифмы. И «точка» как кочка - это тоже рифма, но которую уже не сам я для равновесия подставил, а та самая верёвочка, что завилась, - она и точку ставит. Почему же сейчас, спустя «сто лет», я думаю про фразу из песенки? Может, оттого, что сегодня двадцать четвёртое мая и уже через неделю начнётся лето? Или может, оттого, что сегодня двадцать четвёртое мая и через неделю начнётся лето, а в Москве лишь плюс девять и весь день идёт дождь? Или вот ещё одно предположение: Сегодня двадцать четвёртое мая, а через неделю начнётся лето, но в Москве уже неделю льют дожди и тепло, которое пришло, снова куда-то делось. Тепло ушло, тепла нет и сильно болит голова. А где-то, наверное, там, куда делось тепло, отцвели абрикосы и яблони с акациями, и теперь отцветает миндаль. Там тёплое море и нежно-голубое по утрам небо, и люди - загорелые мужчины и женщины в лёгких одеждах и белых панамах любуются цветением и абрикоса, и акации, и миндаля. Они дышат лёгким, как их одежды, бризом. А бриз, этот весенний шалун, заглядывает под белые панамы.

Нет. Белые панамы отменяются. Белые панамы это как белые колпаки. А если белые колпаки, то это уже не цветущий миндаль и морской бриз, а наша больница с палатами на десять и на двенадцать коек. Больницу я отменяю, потому что мне надо, очень надо понять, почему он так сказал? Почему лето это маленькая жизнь?

 

Удар второй

Я всматриваюсь в низкое и совсем неприветливое небо. А потом гляжу вниз из окна четвёртого этажа психоневрологического отделения. На улице старушка выгуливает таксу и девушка цокает каблучками по лужам. Девушка несёт над головой зонтик. Я вижу с четвёртого этажа, как зонт цепляется за низкую ветку каштана, и гроздь брызг вместе с цветами падает на розовый купол. Дождевые капли стекают, а опавшие цветы остаются. Зонт похож на солнечную полянку. Полянку, украшенную цветами, продолжает обливать дождик. И цветы вместе с капельками соскальзывают с розового купола, чтобы навсегда утонуть вон в той луже. И всё. Часы показывают без десяти десять вечера воскресного дня. Я чувствую, что эту вечереющую тоску можно пережить, если только  удерживать в голове мысли о предстоящем лете. И уже через неделю начнется настоящая жизнь! Все люди ждут лета. Наталья Семёновна лето ждёт тоже. Ведь и она человек. Я несколько дней назад увидел её без колпака. Я шёл по больничному коридору, а она стояла перед зеркалом в ординаторской. Она стояла ко мне спиной и рассматривала своё лицо. Я шёл в туалет. Я поглядел и за её спиной увидел и себя, проходящего, и её лицо. Тогда я ещё не успел подумать про лето. А вот сейчас думаю и гляжу на капающий за окнами дождь. Смотрю на дождь, думаю про лето и вижу её лицо без белого колпака и без очков. У Натальи Семёновны старое лицо и выцветшие глаза. И ещё у Натальи Семёновны седые волосы. Когда она в колпаке и в очках, этого не видно. В колпаке и в очках я боюсь её. А там, перед зеркалом утром, она очень хотела, чтобы наступило лето. Я это теперь почувствовал. Мне бывает трудно удержаться за сильное чувство. Оно начинает дробиться и расползаться как моя больничная пижама - по швам. Остаются осколки, об которые как об осколки разбитой чашки можно только раниться. Моё тело - это одна большая рана, из которой сочатся ядовитые мысли. Я начинаю думать: «И что же? Приходит, наконец, это лето. Сначала вроде всё ничего. И ночи тёплые, и зелень листочков свежая, и птички бодро тренькают. Даже вороны, которых так много в нашем больничном парке, - даже они каркают без раздражения. А потом начинаются и тоска, и жара. И приходит раздражение на жару и тоску. И течёт это самое долгожданное лето как-то мимо. Мелькает однообразными деньками, брызгает дождиками на поджаренную солнцем листву. И само это солнышко может поджарить и тебя, а дождик побрызгать, а покрасневший листочек упасть под ноги. Нет, можно, конечно, взять теннисные ракетки или ракетки для бадминтона. Или поехать в Серебряный Бор, или к знакомым на дачу. И, как правило, все так и делают. Срываются, упаковывают чемоданы и куда-то едут. И там играют в бадминтон или в теннис, пьют пиво, а их обжигает солнце и брызгает дождик. И я тоже хочу наконец-то сорваться и уехать туда, где бадминтон, теннис и загорелые девушки, чтобы потом всю зиму рассказывать себе и другим про лето и снова ждать, ждать, ждать…

 

Удар третий

А всё начинается с ворон.

После зимы они все мокрые, худые и облезлые. Мне ворон после зимы жалко. И вот эти полинявшие чёрные тряпки начинают устраивать свои гнёзда. Они вышвыривают из них всякий мусор и таскают туда разные веточки. Мусор падает на дорожки парка, и его подметает дворник Слава. А веточками вороны латают дыры в гнёздах. Короче, работа у ворон есть, и поэтому особенно каркать им некогда. Так, если одна от неудовольствия каркнет на другую, а та в свою очередь ответит соседке. Ну, так это же и у людей случается. Что там у них в вороньём мире происходит, я не знаю. Мальчики в отремонтированные гнёзда начинают заманивать девочек. Это время небесных браков. Потом, наверное, птенцы и всякая там житейская суета – накормить, защитить и летать научить. Это мне понятно. Но мне непонятно, откуда приходит наглость? Они слетают с веток на гаражи. И на гаражах начинают клацать костяшками когтей. Шум от этого клацания поднимается такой, что машины в гаражах начинают вопить сиренами. Их вопли поддерживают машины, стоящие во дворах. Сначала такая кутерьма пугает и самих ворон. Но потом они привыкают и вполне целенаправленно чёрными гроздьями оседают на очередной гараж и начинают дружно клацать. Мне из окна нашей палаты всё хорошо видно. Я наблюдал и могу сказать точно, что эти тряпичные твари всё это делают сознательно и с наглостью. Они долбят по металлическому корпусу такой мыльницы, пока в её чреве не взвоет перепуганная машина. Потом стая, будто испугавшись, поднимается. Но вороны не улетают. Они зависают над ими же обосранным гаражом. Дальше на сцене появляется злой хозяин гаража. Если бы у него была берданка или какой-нибудь дробовик, то он бы перестрелял тут же всех на свете ворон. На его лице в эту секунду написано только это желание. Я это вижу. Но ни дробовика, ни берданки у хозяина гаража нет, и поэтому он гремит замками, отпирает гараж и, забыв отключить сигнализацию, куда-то тут же уносится на вопящей машине. Я ещё некоторое время слышу, как где-то в московских пространствах продолжает вопить машина. Я начинаю волноваться. Ведь такой водитель представляет реальную угрозу на дороге. Например, он может не пропустить на пешеходном переходе старушку, - думаю я, - и старушка, испуганная или сбитая, оказывается в морге. Шла на рынок за молочком, а попала в морг. Ну и что же, что и морг, и рынок находятся в одной стороне? Бабушка шла всё равно на рынок. Или не на рынок? А куда? Неужели в морг? Что, сама, добровольно, на больных ногах - и в морг?

Я начинаю подозревать, что временами с кем-то веду беседы. Вот и теперь про наглых ворон я кому-то рассказываю. Ведь не себе же я всё это рассказываю. Я всё это знаю, и поэтому мне самому рассказывать не надо.

Но не будем отвлекаться от ворон. Их выходки с гаражами - это лишь начало. Потом, когда их становится особенно много – чёрт знает, откуда они появляются, - видимо, отожравшись на помойках, ожирев и окончательно забыв и про опасности, и свои птичьи обязанности растить птенцов и пожирать вредителей деревьев, эти наглые твари спускаются на землю. Им тяжело махать крыльями и перетаскивать по воздуху свои жирные туши. И поэтому они без всякого страха в глазах важно начинают прохаживаться по аллеям больничного парка. И сколько наглости и грубости в их криках, когда их заставляют уступать дорожки! Они тогда лениво поднимаются на полтора метра над землёй, и на этом уровне, опять сбившись в стаю, начинают так оскорбительно каркать, что уже хочется убежать и навсегда отдать в их полную власть парк. Но этого делать нельзя. И пусть каждое утро все наши скамеечки обосраны, я не устану счищать их вонючее дерьмо. Правда, Наталья Семёновна сказала, что накажет меня, если я не перестану воровать из туалета бумагу. Я попытался ей объяснить, для чего мне нужна бумага. Она сказала, что это не моё дело - чистить скамейки. Чистить скамейки и мести парк - это дело дворника дяди Славы. А моё дело в туалете жопу тщательно вытирать. И для этого бумага там лежит.

Вот и получается: люди ждут целый год лета, а жирные наглые вороны портят это лето. Мне даже кажется, что старшая сестра Наталья Семёновна - та же ворона, но только белая. И её белый халат и белый колпак делают из неё эту ворону. И ещё чёрные очки. Когда она в очках, то нос вытягивается и превращается в клюв. И тогда мне становится жаль, что у обозлённого хозяина гаража нет дробовика. И пусть тогда он несётся по лабиринтам Москвы с включённой сиреной, и пусть тогда не останавливается на пешеходной зебре, и пусть снесёт очкастую тётку в белом халате и колпаке, потому что  у меня язык прилипает к нёбу. Раньше не прилипал, а сейчас стал прилипать. Всё внутри меня стало каким-то полужидким и вязким. Ощущение холодца. Кажется, что вот-вот растекусь. Всё дрожит и колеблется. Этакий ходячий студень. Это я. Таким сделала меня Наталья Семёновна. Ведь уколы делает мне она. Другим в палате уколы делают другие сёстры, а в мои вены колет она.

«Один укол в неделю, – говорит Наталья Сёменовна, - всего лишь один укол в вену, и раз в неделю. А потом, если буду умницей, то колоть перестанут…»

«Если колоть перестанут, то, может, скоро и домой отпустят?» – думаю я.

А пока язык прилипает и вообще плохо ворочается во рту. Поэтому и говорю я медленно. Слова получаются вязкими. Они липнут к зубам, тянутся студенистыми соплями, и язык не может их вытолкнуть изо рта. Приехала ко мне мама, привезла бананы и тортик. Ещё привезла мой любимый спрайт. Я хотел маме рассказать и про ворон, и про ожидаемое лето, и про Наталью Семёновну. Я хотел попросить маму, чтобы она привезла мне побольше туалетной бумаги. А когда мы встретились, я так разволновался, что всё забыл. Я раз десять, как попугай повторял:

-Мама, мама. Мама. Мама, мама…

Мама спрашивает меня:

-Что? Что ты хочешь мне сказать? Ну, говори же!

А я:

-Мама, мама, мама! - вот так «мамкаю», а сказать ничего больше не могу. Всё забыл.

- Тебе когда укол делали в последний раз? – спрашивает мама.

- Вчера, – отвечаю я.

Про укол помню, а что сказать хотел, не помню.  

И заикаться стал. Сегодня утром захотелось мне стать вороной. Чтобы колошматить костяшками когтей по гаражам и каркать сверху на всех, и прогуливаться без страха по дорожкам парка. И пусть тогда только попадётся мне на пути белая ворона…

 

Мне двадцать четыре года. День рождения был в апреле. Мама приезжала в этот день. Папа не приезжал. Он на меня сердит. Я его ударил. Ударил прямо в магазине, куда мы с ним пришли. Чтобы купить Стивена Кинга. Я люблю Стивена Кинга. Папа любит Стивена Кинга тоже. У нас дома есть все его книги и фильмы. За «Зелёной милей» в тот день я с папой поехал на Горбушку. В магазине я его ударил. Потом вышел на улицу и ударил по капоту машину. Из машины вышел водитель и ударил меня. Пока папа разбирался с водителем, я подошёл к магазину и разбил витрину. Я ударил в неё кулаком, и она обрушилась мельчайшим стеклянным дождём. Я сильно разрезал себе руку, но это было всё равно весело. Поэтому я здесь, и поэтому мама приехала поздравить меня одна, без папы.

Теперь врач Игорь Васильевич и Наталья Семёновна говорят, что у меня дела идут на поправку. А я думаю, что всё как раз наоборот. Из меня уколами сварили студень. Когда я наклоняю голову, чтобы найти под кроватью тапки или поднять с пола упавшие наушники от плеера, в голове у меня что-то булькает и перетекает. Кажется, что если подольше подержать голову вниз и немножко ею потряхивать, то растворённые мозги потекут через уши и через нос. А этого я больше всего боюсь. Ведь тогда я стану окончательным дураком. В тот день, когда я ударил папу и стал бить машину и витрину, я был перевозбуждён. Накануне я всю ночь в кровати думал про кассету с «Зелёной милей». К рассвету я был настолько перегрет, что спать уже не мог. Я стал поднимать папу. Папа сказал, что ещё очень рано. Часы действительно показывали четыре часа. Но я был перегрет, и всё терпение моё вместе с пониманием исчезли. Наверное, так проявляется моя болезнь. Ведь я болен. Это я знаю. Я часто не могу справляться со своим поведением, быстро перегреваюсь от волнения, бесконечные тревоги меня самого уже замотали. Да, я больной человек, но я не был дураком с жидкими мозгами. Но разве Игорю Васильевичу это интересно знать? Ему интересно знать только то, что говорит старшая сестра Наталья Семёновна. А Наталья Семёновна ему говорит не всё.

Например, Наталья Семёновна не рассказывает, что в дни её дежурств, когда она утром входит в палату, чтобы будить и кормить нас таблетками, то делает она это так:

- Вставайте, хуи! – кричит она на всю палату.

Она этот призыв выкрикивает несколько раз. При этом идёт мимо коек и хлопает всех в то самое место, которое должно вставать. А кто не успел на призыв перевернуться и продолжает лежать жопой кверху, то уж наверняка в эту жопу получит иглу.

Лёха по кличке Бальбек - тот скумекал сразу, что надо делать. И когда белый колпак старшей сестры только появлялся в палате, Лёха-Бальбек сбрасывал одеяло. Он спит всегда без трусов. И вот когда Лёха сбрасывал одеяло, то его красная колбаса начинала  как телескоп поворачиваться за идущей по палате Натальей Семёновной.

Я как-то проснулся среди ночи. Перец мой торчал как солдат на посту. У меня такое бывает последнее время не часто. Я вылез из-под одеяла и направился в душевую, чтобы подрочить. Нам в палате дрочить запрещено. А в душевой можно. Все туда бегают. Ну, вот и я пошёл. Сколько времени было, я не знаю. За стойкой дежурной сестры никого не было. В эту ночь дежурила Наталья Семёновна. Но сейчас это никакого значения не имело.

«Спит, наверное», – подумал я.

Пройдя по коридору мимо закрытой ординаторской, мимо дверей тёмной за белыми стёклами столовой, мимо лифта я свернул в отсек, где находились прачечная, туалет, комнатка для нянечек и душевая. Если бы я был не очень сонный и не очень озабочен, то заметил бы в полутёмном коридоре, как из-под двери душевой сочится свет. Но я этого не заметил и, подойдя к душевой, спокойно толкнул дверь. Дверь была не заперта и распахнулась во всю ширь. И вот, во всю ширину проёма двери, в жёлтых лучах одинокой лампочки, я увидел следующее.

Белый халат и белый колпак были на месте, и поэтому Наталью Семёновну узнал я сразу.

Но почему она стоит согнувшись и упирается руками в почерневшую от сырости деревянную скамейку?

Видимо, от неожиданности и неспособности сразу оценить обстановку и просто убежать, я ровно ещё три секунды всё это продолжал наблюдать.

За спиной Натальи Семёновны стоял Лёша-Бальбек. Его треники были спущены до колен. Он меня в эти три секунды тоже ещё не видел. На третьей секунде моего ошеломлённого созерцания, вдруг скамейка перевернулась и вслед за скамейкой перевернулась Наталья Семёновна. Ноги её отъехали назад, а сама она поехала вперёд. Это мне показалось смешным. Лёха отскочил, а Наталья Семёновна шлёпнулась на кафельный пол. И тут только они оба поглядели на меня. Но даже тогда ещё возможно было всё поправить для меня. Мне надо было только развернуться и убежать. Я был в тёмном коридоре, и им из освещённой душевой было не видно, кто это там. Тем более, Наталья Семёновна была без своих чёрных очков, а Лёха, даже если бы и узнал меня, то не думаю, что ему захотелось в этом признаться. И я, болван, рванулся. Но не назад, в спасительную глубину спящего отделения, а вперёд - в освещённое пространство душевой.

Я почему-то решил, что надо помочь подняться упавшей Наталье Семёновне. Я подбежал и стал тянуть её за руку.

- Вставайте, пожалуйста вставайте, Наталья Семёновна!- как заведённый тараторил я.

 Лёха куда-то исчез. Наталья Семёновна поднялась, поправила халат, одела очки, и только тогда поглядела на меня.

И я всё понял. Я понял, что пропал.

Уже наутро мне сделали прямо в палате двойной внеплановый укол. Когда утром Наталья Семёновна с двумя санитарами вошла в палату, то я сначала подумал, что всё, что ночью произошло, приснилось мне. Такая по-прежнему суровая была она. Потом они подошли ко мне. Санитары крепко ухватили меня за руки и ноги, а она вогнала в вену шприц. Попала она сразу. А потом я превратился в студень, и мой язык прилип к нёбу.

А когда приехала мама, то я про всё забыл. Я стал полным дураком, и мог только заикаться.

 

 Удар четвёртый.

Через семь дней наступит лето. Я очень жду, когда наступит лето. Мне это очень надо. В плеере уже вторые сутки гоняю песенку про лето. Он пьёт с милиционером, а она вернулась с юга. Мне непонятно, почему он на неё глядит, как ворона, а она проходит мимо. Мне вообще мало что понятно в этой песенке. Мне не понятно, например, почему в припеве звучат так волнующе слова: «лето - это маленькая жизнь!».

Вчера Лёха-Бальбек сказал, что мы все давно уже умерли. Нас нет. Всё то, что с нами происходит, это чья-то фантазия или сон. Кто-то спит, и ему снится сон. И вот все персонажи сна - это и есть мы. А мы все на самом деле давно умерли.

Я это понимаю так. Это как если бы мне приснился мой дедушка Федя с обмороженными пальцами. Он со своими пальцами, на которых не было мяса, потому что оно обмороженное облезло, давно лежит в гробу. А вот приснился: ковыляет с палкой и хрипит, и курит одну за одной папиросы «Беломор», а я, как тогда, в детстве, слышу запах обмороженного мяса. Запах тухлый. И всё это во сне.

«Что же получается, - думаю я, - если дедушка мне снится, то он оживает, пусть в моём только сне... А когда он мне не снится? То где тогда он? Нет. Тут что-то не додумал Лёха-Бальбек. Ведь проходит день и наступает ночь. Вот уже и лето близко. Наглые вороны гнёзда залатали и прицеливаются к окрестным гаражам. И если всё это лишь чей-то сон, то тот, кому этот сон снится, или сам никогда не просыпается, или сам умер. Но ведь мертвецам сны не снятся. А бесконечно спать тоже нельзя. Что же получается?

Меня тревожит заронённая в мою голову мысль Лёхи-Бальбека.

«Почему Бальбек? Почему у Лёхи такая кличка?.. – начинаю думать я, - но нет, - останавливаю сам себя, - про Бальбека подумаю потом. А сейчас я должен понять, умер ли я?»

В конце концов я нахожу в своей голове, вроде, удовлетворительную мысль. Я решаю так: «Люди -  все люди - делятся на две части. Когда одна часть людей спит, другая живёт в их снах. Потом та часть, что спала, просыпается, а та часть, что жила в их снах – засыпает. Вот и получается, что в каждую долю или секунды нашей жизни мы находимся в чьём-нибудь сне. Например, я сначала живу во сне какого-нибудь негра, спящего под пальмой. Потом оказываюсь во сне ещё и ещё и ещё кого-то. И, наверное, даже когда сплю, то тоже сплю в чьём-то сне. Вот и получается вечная многоярусная и всеобщая спячка. А это, действительно, уже похоже на большое еврейское кладбище в Одессе. И тогда Лёха прав - мы все давно умерли.

Но почему я продолжаю волноваться? Тревога не уходит из сердца.

«А ведь, - продолжаю думать я, - это так хорошо и всё сразу объясняет. И уколы, и Наталья Семёновна, и Лёха-Бальбек - всё это лишь сны мертвецов. Так почему же болит душа? И ещё из башки не лезет эта дурацкая песенка!

«А через неделю уже будет лето,

И через неделю кончится все это,

Кончится все это, потому что лето,

Лето – это маленькая жизнь!»

Я слышу. Я отчётливо снова слышу голос. Кто-то стоит позади меня и напевает песенку.

«Но разве в песенке есть такие слова?» - «В твоей песне есть!»

Разве это моя песня? Разве я её теперь пою?

«Это не важно кто поёт. Главное, ты пойми, что в парке ты будешь жить...»

«Как жить?» – не понимаю я.

«Как живут, например, вороны».

«Но вороны летают…»

«Летать и ты будешь, как летают вороны».

«Разве я буду вороной?»

«Ты уже ворона», - отвечает голос из-за спины.

Я этого ещё сам не знаю.

Но мне приятен этот бестолковый диалог. Я не хочу оборачиваться. Чтобы не спугнуть гостя.

«Теперь ты знаешь всё».

«Теперь я знаю, что я ворона!» – согласно киваю.

Голос замолкает, и я чувствую, что гость отошёл. Я выхожу в пустой коридор. Часы показывают четверть второго ночи. За дежурной стойкой сидит молодая сестричка Людочка. Рядом на стуле санитар. Как зовут санитара, я ещё не знаю. Он в отделении новенький.

«Новенький, а уже клеится к Людочке!» – проходя мимо, думаю я.

- Доброй ночи! – говорю я и в приветственном жесте Адольфа Гитлера вскидываю правую руку. Зачем я это делаю?

Они оба пристально смотрят на меня.

- Бессонница замучила, – говорю я.

Санитар хмыкает, а Людочка хмурит брови:

- Иди спать. Димедрола всё равно не дам.

Димедрол!» – в восторге сердца своего начинаю веселиться я. Точно! санитар этот похож на таблетку димедрола. Если добровольно не даст ему Людочка, он её усыпит и всё равно трахнет!

- Куда направился? – басит мне вслед товарищ Димедрол. Я останавливаюсь.

А, действительно, куда я иду?..

Ещё клубятся, но уже неузнаваемыми тенями волновавшие меня в течение последних часов мысли о предстоящем лете. Они разлетаются как тополиный пух или пух одуванчиков от моей дырявой головы. Я чувствую, как тревога с этим пухом высачивается сквозь приотворённое окно, сквозь железную решётку.

И пусть на всех окнах здесь железные решётки. Они почти незаметны. Особенно незаметны, когда на окнах стоят цветы. А у нас в отделении на всех окнах много цветов.

- Я хочу вам признаться… - возвращаясь, я подхожу близко к дежурной стойке, - Адольф Гитлер был нежным человеком. Вам это, вероятно, трудно представить, но Гитлер был нежным человеком. Представляете, Гитлер-романтик!

Он рисовал лирические пейзажи, любил цветы и фортепианную музыку. Он хотел, чтобы все люди были такими же нежными. А люди этого не хотели. Люди не хотели быть романтиками, не хотели рисовать лирические пейзажи и не хотели нюхать цветы. А ведь это так очевидно, что нюхать цветы - это приятнее, чем нюхать нашатырь! Это всё очень раздражало Гитлера. И он часто срывался на крик. А ещё товарищ Гитлер был остроумным и наблюдательным мужчиной. Он придумал средство от своих хронических запоров и средство, чтобы возлюбленная Ева не очень скучала.  К Еве по распоряжению Гитлера каждое утро приходил с огромным букетом свежих васильков дежурный офицер. Ева, счастливая, начинала прыгать голой в комнате, а Гитлер наблюдал всё это из своего туалета. Он, сидя на толчке, подглядывал в специально просверленную маленькую дырочку. Гитлер этим занимался, даже когда Жуков пришёл его арестовывать. А потом случилось то, о чём сам Жуков постыдился написать в своих мемуарах. Ну, разве можно такое писать?

-   Что писать? – стал бычиться Димедрол.

-   Когда Георгий Константинович распахнул уборную, то из унитаза как из гнезда вылетела серая ворона.

-   Кто? – удивлённо вскинула чёрные бровки сестричка Людочка.

-   Обычная серая ворона, но с чёрной чёлкой. В больничном парке ворон видели? Такая вот ворона. Вы это не знали? Гитлер не умер, потому что никто не умирает. Он превратился в ворону. Если утром, часиков в пять, вы выйдете в наш больничный парк, то на дальней берёзе увидите его в гнезде.

- Кого в гнезде? – ничего не понимая, но чувствуя, что пациент лепит бред, похожий на хрень собачью, поднялся со стула товарищ Димедрол.

«Он меня сейчас будет бить? – успел подумать я, закрывая инстинктивно голову руками.

- Пожалуйста, только по голове не бейте, ведь через неделю уже лето!

 

25 мая 2009 г.

 

 

Используются технологии uCoz